На экспертизе с Я.И. Бердичевским

Мирон Петровский

Вывернутые губы, курчавые волосы, бойкость движений при небольшом росте, — ну, просто Пушкин! Он был бы неотразимо похож на Пушкина, если бы Пушкин был евреем и дожил хотя бы до шестидесяти.

Русским языком он владеет в совершенстве, знает все его фонды и «заначки», архаику, новообразования, областнические диалекты, городские арго, — и уместно, с усмешечкой, как бы в кавычках, вплетает их в свою быструю речь, но при этом нарочито, подчеркнуто интонирует ее на местечковый лад, словно бы пародируя некоего своего двойника, который говорит то же самое, что и он, Бердичевский, но с анекдотическим акцентом. Двойник — персонаж еврейского анекдота, им самим же и рассказанного. Это такая игра, и он в нее выгрался.

Я знаю эту игру, на нее то и дело — порой сознательно, порой непреднамеренно — выходят многие русские интеллигенты еврейского происхождения. Игра, кажется, обращена к коллегам, вообще к окружению, прочно осведомленному о своей принадлежности к «коренной» нации: вы, дескать, видите во мне местечкового умника, так вот же вам, получайте его, мой утрированный акцент, без которого я — при других обстоятельствах — вполне обхожусь, но — в пику вам — получайте! А чтобы вы не подумали, будто моя речь и впрямь местечковая, я эту местечковость доведу до гротеска!

Наивная и зачастую неотрефлектированная система защиты «инородца»: я, мол, не только не притворяюсь «вашим», но еще и выпячиваю свою «инородность», хотя — ну какая там «инородность», не далее паспортной отметки. Маска, которая только потому и может выполнять свою масочную роль, что никакого отношения к сущности не имеет и прямо противоположна лицу.

— Яков Исакович, так кто же вы — просвещенный библиофил, коллекционер, искусствовед, пушкинист, историк материальной культуры?

— Э, чего там, я — составитель каталогов!

Та же игра на понижение. Догадывается ли он, что в его смирении — бездна гордыни? Я-то знаю, что такое каталог: преодоленный и сведенный к обозримости беспорядок необозримо огромного мира. Гармонизированный хаос, ни более, ни менее. Составитель каталогов? Героическая личность: борец с многоглавым драконом энтропии. К черту пафос — Яков Исакович его не примет и ответит едкой шуткой. Свою титаническую работу по гармонизации мира он выполняет весело, словно бы играючи, с каким-то ироническим шутовским авантюризмом. Но кому и когда удавалось сварить коллекционную кашу без крупной авантюристической соли?

Из ящика письменного стола извлекается тонкая пачка писем.

— Это письма Шолом-Алейхема к моему деду. Видите, вот на этом фото мой дед стоит возле Шолом-Алейхема. А кто остальные господа, я не знаю. У деда был большой дом на Саксаганского, то есть, на Мариино-Благовещенской, конечно, неподалеку от того места, где жила Леся Украинка. Знаете, в глубине, — к нему еще мостик перекинут…

Никакого акцента. У себя дома ему незачем играть со мной. Но едва мы, продолжая разговор, выходим на улицу, его прыткая, ветвящаяся во все стороны речь окрашивается анекдотической интонацией. Сообщение о предке-домовладельце — мечта о реституции, но в этой вполне материалистической мечте — бездна идеализма. Его глаза грустнеют: какую библиотеку можно было бы собрать в этом доме, какие коллекции можно было бы развернуть! Воображением он уже превратил этот невозвратимо отчужденный дом в блистательный музей, потому что весь его острый ум, огромная память и клокочущий темперамент направлены на поиск, собирание, упорядоченье культурных ценностей, словно Господь — не менее, чем сам Господь — поручил ему это дело — именно это и именно ему. Кое-что, надо признать, удалось, но сколько прекрасных коллекций собрал он в своем воображении, сколько великолепных музейных миров там воздвиг!

Он коллекционер и систематизатор, он собирает вещи и сведения. С коллекционерской точки зрения сведения могут представляться особыми, виртуальными вещами; с информационной точки зрения материальные вещи можно толковать как своего рода сообщение — о самих себе. Так что занимаясь тем или другим, он, по сути, делает одно и то же, он целостен и целеустремлен в разнообразии своих занятий. В отличие от так называемых ученых, он не создает теорий, не выдвигает концепций, не предлагает новых идей; его забота иная — собирание, накопление и упорядоченное сохранение фактов культуры, то ли в предметном, то ли в информационном виде. Культура при этом предстает чем-то вроде бесконечной борхесовской книги, где одна строчка написана на одном языке, вторая напечатана на другом, а третья глаголет обломком амфоры. Он — жрец этой книги, и дай Бог так называемым ученым его осведомленность: знаточество жреца побивает жречество ученых.

А дом на Саксаганского, где жила Леся Украинка, ему доводится посещать едва ли не ежедневно: в тамошнем музее он что-то вроде почетного, но, конечно, внештатного консультанта, и когда он начинает свою консультацию, сотрудники глядят ему в рот, опасаясь пропустить хоть словечко: его осведомленность, кажущаяся безграничной, ошеломляет не только простодушных. Географические названия, даты мельчайших событий, забытые имена третьестепенных деятелей рубежа девятнадцатого и двадцатого веков он декламирует со спокойной достоверностью, словно читает вслух какую-то неведомую энциклопедию. Энциклопедия эта существует в единственном экземпляре и на дом не выдается. Кажется, он и сам немного забавляется своей осведомленностью. Насмешливым тоном и постукиванием ботинка об пол он превращает консультацию — дело вполне серьезное и производственное — в ироничную игру.

— Яков Исакович, я слыхал, музей собирается приобрести какие-то типологические вещи той эпохи, и вы приглашены экспертом. Можно пойти на экспертизу с вами?

— А, пустяки. Вам это интересно?

В квартире на четвертом или пятом этаже дома современной постройки — мебель более чем столетней давности. Сразу становится понятно, что нынешняя конструкция внутренних помещений диктует заказ на плоские, прилегающие к стенам, как бы распластанные по ним шкафы. Так называемая «стенка» — наиболее точное исполнение этого заказа. Старые, объемистые вещи выглядят здесь, как на корове седло. Хозяйка квартиры волнуется — ученое слово «экспертиза» ее пугает.

Бердичевский быстрым взглядом окидывает помещение — заметно, что его заинтриговали вещи, которые мне, даже не дилетанту, а просто случайному участнику действа, показались неинтересными. На пианино, всё в бронзовых кружевах подсвечничков, приставочек, пюпитриков, он даже не взглянул.

— Вот этот гардероб, — объясняет хозяйка, — французской работы. Моя прапрабабушка привезла его из Парижа в восемьсот пятьдесят седьмом году.

— Этот? — скептически поджимает губу Бердичевский. — Боюсь, вы ошибаетесь.

Ничего он не боится: в его голосе вибрирует ироническое негодование — он оскорблен таким невежеством:

— Нет, это гораздо позднее. Венская работа.

— Но моя пра… Пра-пра… никогда не была в Вене, а из последней своей поездки в Европу возвратилась в пятьдесят восьмом. Я знаю точно…

— Вы мне говорите! — к Бердичевскому вернулся знаменитый акцент. — Это производство венской фирмы (следует название, мною, конечно, забытое), 1882 или 1884. Такие гардеробы выпускались только в эти годы.

— Но моя пра… — все еще пытается возразить хозяйка.

— Хотите убедиться? Там на задней стенке должна быть вот такая бронзовая дощечка (он показывает, пытаясь сложить из пальцев восьмиугольник) с названием фирмы и датой. Можно, мы отодвинем шкаф? Помогите мне, пожалуйста.

Общими усилиями шкаф отодвинут, и на его задней стенке действительно обнаруживается предсказанный восьмиугольник с фирменной эмблемой, надписью на немецком и датой: 1884. Хозяйка смущена до слез («Я никогда этого не видела»), Бердичевский демонстрирует скромное удовлетворение. Немая сцена.

Пророческий дар Бердичевского ломает защитную реакцию хозяйки: с этого момента ему позволено смотреть все. Его вниманию предлагаются ювелирные изделия — перстни и тяжеловесное ожерелье из крупных полупрозрачных сероватых камней. Он закладывает руки за спину и там перебирает камни ожерелья, как четки. Исключив зрительные впечатления и целиком сосредоточившись на тактильных, он нежит безукоризненные поверхности камней, и по его довольной улыбке можно понять, что вещь серьезная, достойная вещь. Но тут ему на глаза попадается выщербленная кофейная чашечка на подоконнике. Чашечка годится уже только для того, чтобы, насыпав в нее горсть земли, выращивать больной цветок, который и прозябает в ней довольно чахло. Бердичевский берет эту чашечку в руки и смотрит на нее влюбленно. Ручка у чашечки отбита, края зазубрены, какая в ней радость? Бердичевский с обожанием показывает клеймо на донышке и шепчет: «Жаль. Это я взял бы для себя». Он углядел это сомнительное сокровище с другого конца комнаты.

Через его руки одна за другой проходят хозяйские вещи, одни молча возвращаются, другие он откладывает: рекомендация для музея. Наконец, он добирается до парных акварельных портретов, висящих в углу возле окна. Он давно поглядывал в эту сторону, как бы откладывая лакомство на десерт. На одном портрете изображен офицер в мундире с эполетами, на другом — дама в глубоком декольте, на обоих легко читается дата и авторская подпись.

— Это не продается, — предупреждает хозяйка. — Это мои родственники по материнской линии. Вот только фамилию их я забыла.

— Ну, это пустяки. Фамилию я вам скажу, — бросает Бердичевский и, видя мое изумление, чуть ли не подмигивает. Господи, откуда он может знать фамилию этих безвестных людей, живших сто пятьдесят лет тому назад, если и родственники ее уже не помнят? Заигрался Яков Исакович, заигрался.

— Яков Исакович, каким образом?

— Я отвечу на ваш вопрос через пять минут после того, как мы вернемся ко мне на Фучика. Ведь вы не откажетесь?

Я, конечно, не откажусь. Едва попав в свой миниатюрный кабинетик, Бердичевский кидается к полкам и, заглянув в несколько книг, набирает номер телефона, предусмотрительно истребованный у забывчивой родственницы акварельного офицера.

— Фамилия вашего родственника такая-то, — не представившись, без всяких там «алло», не спрашивает, а утверждает он, и по его довольной улыбке становится понятно, что он наслаждается подтверждающей растерянностью на том конце провода. И все-таки, Яков Исакович?

— Все очень просто. По мундиру я определил полк, по эполетам чин: капитан. Дату вы видели сами — 1848 год. Я взял справочник этого полка и увидел, что в том году в полку было три капитана. Одного я отвел — немецкая фамилия, отвел другого — староват, а третьего назвал. Только и всего. Сущие пустяки. А вот, послушайте, однажды у меня был действительно интересный случай…

26. VII. 2001

Институт иудаики