МУТАЦИЯ «ВНЕШНЕЙ ВОЙНЫ» И ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ  М. ДРАГОМАНОВА

МУТАЦИЯ «ВНЕШНЕЙ ВОЙНЫ» И ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ М. ДРАГОМАНОВА

Константин Сигов, Cahiers du Monde russe, XXXVI (4), octobre-décembre 1995, pp. 447-454.

«… chacun de nous étant dans l’état civil avec ses concitoyens et dans l’état de nature avec tout le reste du monde, nous n’avons prévenu les guerres particulières que pour en allumer de générales, qui sont mille fois plus terribles ; et en nous unissant à quelques hommes, nous devenons réellement les ennemis du genre humain… »*

(J.-J. Rousseau, « Extrait du Projet de Paix perpétuelle de Monsieur l’abbé de Saint-Pierre », in id., Œuvres complètes, Paris, Gallimard, 1964, ПІ, p. 564, « Bibliothèque de la Pléiade »).

1. Для историка мысли понятие «внешней войны», стертое от привычного склонения в учебниках и обойденное вниманием философов, содержит очевидную двусмысленность: (а) структура понятия предполагает существование «внутренней» войны (коль скоро существует внешняя), но (б) употребление настаивает на исключительно внешнем характере конфликта (зачастую на переключение внутренней агрессии во вне), и затемняет риск пугающей непредсказуемости фронта мы/они.

Разбор этой двусмысленности «внешней войны» в XIX веке еще не опирался на фундаментальный опыт XX века, когда вышла на поверхность неразрывная связь между «внешними» мировыми войнами и «внутренними» геноцидами, между проектом создания единой цивилизации на планете и превращением войн на ней в «гражданские» или внутренние. Старомодная сегодня идеология территориальных государств-наций на исходе XIX века переживала свой апогей в Европе и представлялась неизбежной альтернативой уходящим в прошлое империям Австро-Венгерской, Российской, Османской. Распад этих архаических образований на серии республик казался концу того столетия либеральным «концом истории» sui generis.

Война на Балканах и спор империй о Константинополе пошатнули надежды на «прогрессивное» преобразование классической формулы Клаузевица о войне как продолжении внешней политики иными срествами1.

Теперь проблема состоит в оборачивании формулы и вопрос приобретает иную глубину: как и почему политика — не только внешняя, но и внутренняя — становится продолжением войны?2

Возврат к гоббсовскому определению отношений между государствами как «природному состоянию» («состоянию войны»; как известно, по Гоббсу status naturalis есть status belli) преломляется на пороге XX века в новых стратегиях «внешнего» и «внутреннего». Зона смешения этих порядков, сдвига понятий, отсутствия неоспоримых границ и, по существу, — непродуманность кардинальных разграничений внутреннего/внешнего (политико-антропологических, философских, богословских, исторических) остается слепой точкой горизонта деградирующих империй.

Остановимся на редком исключении из этого общего правила.

2. «Славянский вопрос на Балканах является нашим внутренним вопросом» — эту официальную позицию российской администрации подвергает анализу в серии статей историк и политэмигрант Михаил Драгоманов (1841-1895). В работе Турки внутренние и внешние (Женева, 1876) Драгоманов ставит вопрос о границах произвола самодержавной бюрократии («турецкие порядки в России») и о международных плодах этого внутреннего произвола: «Турецкие порядки в России в течении всего XIX века были лучшею опорою турецкого господства в Константинополе.»3 Опорою и оправданием, вчера я сегодня. До и после Севастопольского поражения Петербург не желал замечать насколько он способствует тому, чтобы «существование Турции и луна на св. Софии обеспечены были надолго»4.

Византия и ее топика у Драгоманова связаны скорее отношением отталкивания с «визаитизмом» в духе К. Леонтьева (1831-1891)5. «Константинопольский аргумент» включен у Драгоманова в совершенно иную логику.

«Поставьте в России на место турок внутренних самую элементарную человеческую и национальную свободу, и турки внешние, а дальше и всякая мадьяризация и германизация славян, всякая полонизация русинов и т.п. не продержатся и трех дней. Я знаю также, что турка могут и не побить еще, а если побьют, то мы все-таки останемся дома рабами турецких порядков, если теперь повторив ту же ошибку, которую сделали многие довольно даже благомыслящие и неглупые люди во время польского восстания 1863 г., а именно, пустилась звать общество к ополчению на врагов внешних, не заручившись сначала, или не требуя хоть рядом с этим, внутренних учреждений, политических прав, которые одни могут обеспечить плоды и внешних побед…»6

Данную логику впоследствии будет развивать Владимир Соловьев (1853-1900), удаляясь от Драгоманова лишь в одном существенном пункте: уповании на историческое преобразование цинических («падших») правил внешней политики по правилам, присущим внутреннему устроению полиса (расширенного на все человечество) или даже семьи.

3. Опыт упомянутого польского восстания 1863 г. приучил Драгоманова сдержанно относиться к программам, покоящимся на метафоре «семьи народов». Покуда бесчеловечный порядок царит в доме одного народа, неискоренимой фальшью будут окружены все его походы для благоустройства чужих домов:

«Нечего обманывать себя софизмами, что мол, ‘не время, дайте сначала внешних врагов одолеть’. Так обманывали себя и в 1863 г., так обманывала себя и наполеоновская Франция. Мы не говорим, что нужно пользоваться временем, когда правительство нуждается в общественной поддержке для войны внешней…»7

Речь о другом: сама война требует коренного пересмотра отношений всех составляющих частей империи. Борьба за освобождение «внешних» славян (сербов, болгар), споры о формах их самоуправления и конституций неизбежно поднимают нерешенные вопросы о положении «своих» славян (поляков, украинцев), мобилизуемых на патриотическую войну.

Эта война повергает в глубокий кризис исторический проект, проникнутый европейским духом XIX века — проект Славянской Федерации или Соединенных Штатов Славян. Ученики и последователи Гердера из Праги, Киева и Петербурга на протяжении столетия вынашивали эту идею и готовили ее осуществление. Но собирательный славянский «Федералист», в отличии от своего атлантического аналога, не воплотился, не обрел свое законодательно-политическое тело.

Склонность мыслить оппозициями часто толкает историков ограничиваться противостоянием двух тенденций: (1) центростремительная метрополия versus (2) центробежные «сепаратизмы» периферии. Такая бинарная оптика устраняет (или преломляет на свой лад) иную, третью тенденцию. А она была, хотя и проиграла, будучи оттеснена на задний исторический план двумя монстрами наступающего XX века — неоимпериализмом и национализмом. Эта третья тенденция в Центральной и Восточной Европе XIX века и в лучшие свои дни была хрупка и нестройна. От литературно-романтического утра «славянской взаимности и солидарности» как ей было перейти в национально-политический день?

Сдвиг борьбы с Несправедливостью в племенную плоскость, столкновение польского и российского мессианизмов приводят к расщеплению древа панславизма на пучок враждующих «этноцентризмов». Между Сцилой имперской инерции и Харибдой этнической реакции сторонникам федеральных идей Палацкого, Бакунина, Герцена, Костомарова приходилось туго. В ситуации вавилонского «смешения» славянских языков Драгоманов принял свою фамилию, как призвание («драгоман» — толмач посольства); и систематизировал федеральные интуиции в форме Конституции8.

Постепенный переход от одной политической формы жизни сообща к существенно иной «политейе» (термин Аристотеля вспоминает Руссо) как правило не бывает бесконфликтным. Радикальный сдвиг от абсолютистской Империи к демократической Федерации тем более не мог быть безболезненный. И все же по крайней мере здесь видели путь, а не апорию, возможную динамику, а не кровавый тупик. Трагедия Восточной Европы, ее круги конфликтов и насилий отмечены перерождением природы войны, качественным изменением прежних типов и форм ведения войны, их мутацией.

4. В Новое время на смену классической логики территориальных войн, когда успех и могущество измерялись размерами захваченных чужих земель, вступают в силу совсем иные «алогичные» виды войн: экономические и революционные. Еще Монтескье в известных пассажах Духа законов обращал внимание на парадоксы «невидимых» войн банков и торговых портов планеты. Затем Токвиль в Старом режиме и Революции увидел специфику революционной эпидемии в «отсутствии у нее своей собственной территории» (универсализм революционеров шел по стопам вождей религиозных войн). И, ускоряясь, на рубеже XIX и XX вв. революционные схватки производят на свет иной небывалый тип войны.

Мы не находим понятия «внутренней войны» у Драгоманова, Соловьева или их современников на Западе9. Но вопрос не сводится к выработке концепта. Настоящий вопрос прежде всего затрагивает тот горизонт описания и анализа небывалой «войны навыворот», где смутность, неясность, закрытость самого феномена затемняет мысль о нем, по существу препятствует осмыслению и таким образом делает одной из фундаментальных характеристик его непродуманность, (см. § 1)10.

5. Предвестия о наступлении века «принципиальных идейных войн» содержатся не только в известных предсказаниях Ницше о ХХ-м столетии, но и в забытых наблюдениях о ходе военных событий, завершающих век прогресса, ХІХ-й:

«Если бы еще кто-нибудь сомневался в том, что на балканском полуострове России трудно вести войну только как войну, а не войну из-за ясно поставленных принципов свободы национальной, политической, социальной, т.е. войну именно революционную, то достаточно было бы немного внимания к той роли, которую мыслит сыграть и играет в течение всего XIX в. Австрия в восточном вопросе, чтобы понять это».11

Разлитое между «обычной войной» с одной стороны, а с другой — «войной из-за принципов» в данном случае совсем не теоретическая абстракция. Такое различие указывает на исторически конкретное, практическое препятствие, в которое упирается ведение уже развязанной войны. Мотивы войны всегда тесно связаны с «духом времени» и вынуждены теперь меняться вместе с ним. Мотив конфессиональной войны («против окаянных мусульман») вынужден переплетаться с мотивом либерально-прогрессистской войны («за освобождение и конституцию порабощенных народов»). Явная разнородность этих мотивов, вражда их сторонников отражают исчерпанность несомненных, недвусмысленных резонов легитимации нападения.

Потому анализ Драгоманова сосредоточен на выявлении исходной противоречивости понятий, все более овладевающих головами европейцев:

«самое понятие Социальная Революция не имеет смысла, если понимать слово революция в обычном значении: гражданской войны… Революция, вооруженное восстание известного меньшинства (большинству нечего восставать), есть понятие круга отношений политических, государственных и там имеет полный смысл, ибо известного меньшинства бывает достаточно для ниспровержения данного внешнего государственного строя и установления другого, хотя не всегда бывает достаточно для упрочения его.

Но что может сделать какое-либо меньшинство в таком деле, как установление общего пользования имуществами, требующего добровольного соглашения и высокого нравственного развития от огромного большинства населения?! тут и не очень крупное большинство не достаточно».12

Чего стоит «вооруженное меньшинство» Драгоманов успел узнать изнутри за годы политэмиграции. Здесь он оказался в среде борцов, которые зеркально противопоставили бюрократической «централизации» Старого Режима — боевой централизм террористических групп. Критике (анти)централистской структуры подпольной психологии и практики Драгоманов посвящает отдельные работы, к которым вынуждены прислушиваться лидеры Народной Воли Желябов и Плеханов13. Затем Ленин будет членам партии нового типа «запрещать» Драгоманова, окончательно запутавшего своей критикой марксистское понимание принципа «демократического централизма». Могло ли быть иным отношение к законопослушному ученому, заявлявшему о том, что в настоящей ситуации соглашение

«между либералами не только из собственников, но и людей свободных профессий, и между социалистами в России невозможно до тех пор, пока последние будут настаивать на более или менее непосредственном применении коммунистического идеала и при этом, выставляя на вид свое имя социальных революционеров, будут обнаруживать желание применить этот идеал непосредственно путем гражданской войны».14

6. Изнанка «внешней войны» проясняется с новой силой, когда уже после завершения русско-турецкой кампании ряд политических убийств влечет за собою объявление России на военном положении. Политическая агрессия обращается вовнутрь страны, и ход этого обращения прослеживается в статьях «Терроризм и свобода», «Было бы болото, а черти будут», «Чистое дело требует чистых средств» и др. Война тайной полиции с гражданским обществом только мобилизует новых «врагов общественного порядка». Линии фронтов, перерезающих общество превращают его в непризнающий человеческих законов лабиринт. В таком пространстве драгомановский лейтмотив «политической свободы» выглядит белым флагом ищущего перемирия парламентария. Неотложные требования сводятся в minimum:

  1. Неприкосновенность лица и жилища для полиции.
  2. Неприкосновенность всех национальностей в частной и публичной жизни (в школах, судах и т.д.).
  3. Свобода и равноправие для всех вероисповеданий.
  4. Свобода печати, обучения, сходок и обществ.
  5. Самоуправление общин, земств и областей.
  6. Земский собор и ответственность перед ним и перед судом всех чиновников15

За такие проекты автора не жалует не только правая пресса, но и левая. Raison du parti как и raison d’État находят неприличной подобную «ересь конституализма». Ожесточение обеих сторон во взаимном терроре практически не оставляет места для признания законных путей преобразований16. Существовали ли они еще пусть как открытая возможность? Или мысли Драгоманова были уже несвоевременными (несмотря на решительное стремление этого профессора всемирной истории Киевского университета говорить именно со своим временем всерьез)?

7. Замыкая постановку первого круга вопросов намечаемой здесь темы, нельзя обойти молчанием проблему глубины и свойств мира, нарушаемого как внешней войной, так и внутренней. В словаре эпохи очевидно преобладание воинственных выражений и воинского жаргона над языком примирения. Да и язык этот уже не слушался самих миротворцев:

«Священным словом ‘мир’ так злоупотребляют со времен знаменитого ‘l’empire c’est la paix’ (в последнее время ни одна речь в пользу увеличения армий и военного бюджета в европейских парламентах не обходится без панегирика миру), — что уже одно произнесение слова ‘мир’ заставляет мирных людей довольно подозрительно осматриваться».17

Вхождение «смуты» во внутренние пространства страны, города, дома идиомы, ума затрагивает наиболее уязвимые, забывающие о мире стороны человека и радикализует драгомановский вопрос18: как сопротивляться массивной тотализирующей склонности современной истории к опрокидыванию естественного отношения вещей и превращению внутренней политики в продолжение внешней, и обеих — в продолжение войны?

Kiev, Universitet Kievo-Mogilenskaja Akademija, 1995.

* «… находясь в гражданском состоянии со своими согражданами и в природном состоянии со всем остальным светом, мы предотвращали частные войны только затем, чтобы разжечь тем самым всеобщие, в тысячу раз более ужасные; и Объединяясь с рядом людей, — мы на самом деле становимся врагами рода человеческого…» [пер. К. С.]

  1. См. R. Aron, Penser la guerre, Clamewitz, Paris, Gallimard, 1976.
  2. О роли немецкой традиции Realpolitik и утверждении примата внешней политики над внутренней в широком контексте военно-политических теорий и доктрин. См. P. Hassner, La violence et la paix. De la bombe atomique au nettoyage ethnique, Paris, Esprit, 1995, стр. 36-38 и далее.
  3. M. П. Драгоманов, Вибране, Київ, Либідь, с. 249.
  4. Там же, с. 240.
  5. В работах этих современников — интеллектуальных антиподов par excellence — можно, пожалуй, указать лишь на одну общую и заветную для обоих мысль (восходящую к Токвилю): племенные амбиции есть эффект и средство нивеллировки Европы, ее прогрессирующего однообразия.
  6. Там же.
  7. Там же, с. 251.
  8. См. Вольный союз — Вільна спілка, Женева, 1884. За «творцом первой русской конституционной теории» (Б. Кистяковским) следовали конкуренты большевиков, кадеты: «Драгоманов первый из русских публицистов дал русской демократии широкую и ясную политическую программу. Он первый резко и отчетливо объяснил русскому обществу смысл и значение конституционного порядка и, в особенности, начало самоуправления». П. Струве, предисловие к М. Драгоманов, Собрание политических сочинений, под ред. П. Струве и Б. Кистяковского, Париж, 1906.
  9. О безуспешных попытках осмыслить в прежних терминах первый геноцид армян 1895 см. Вл. Соловьев, «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории» (1900).
  10. Сужение антропологических оснований политической философии эпохи вытесняет из поля зрения опыт «Невидимой брани» (aoratos polemos); книга с таким названием выходит в России в 90е годы XIX века и представляет собой выполненный св. Феофаном Затворником (1815-1894) свободный пересказ греческой книги св. Никодима Святогорца (1748-1809), причем греческая версия является вольной адаптацией итальянской книги Лоренцо Скуполи (1530-1610). Проводимые здесь разграничения остаются вне языка комментаторов театра текущих военных действий. Этот язык уже вытесняет и словарь, которым отмечены такие памятники светской культуры, как произнесенная в 1861 году речь П. Д. Юркевича (1827-1874), «Мир с ближними, как условие христианского общежития», см. П. Д. Юркевич, Философские произведения, М., изд. Правда, 1990, сс. 351-357.
  11. М. Драгоманов, «Внутреннее рабство и война за освобождение», Собрание политических сочинений, указ. соч., II, с. 90, курсив наш.
  12. М. Драгоманов, «Le Révolté об иллюзиях конспираторов и .революционеров» (1882), там же, с. 440.
  13. См. предисловие Б. Кистяковского «М. П. Драгоманов. Его политические взгляды, литературная деятельность и жизнь», т. I Центр и окраины, Политические сочинения, под ред. И. М. Гревса и Б. А. Кистяковского, М., 1908.
  14. М. Драгоманов, Вольный союз, указ. соч., сс. 75-76.
  15. М. Драгоманов, Терроризм и свобода, муравьи и корова, Женева, 1880, с. 9.
  16. О речевых стратегиях терроризма ср. С. Lefort, «La terreur révolutionnaire», in: Essais sur la politique, XW-XX’ siècles, Paris, Seuil, 1986.
  17. M. Драгоманов, «Восточная политика Германии и обрусение», том I Центр и окраины, указ. соч., с. 7. (первоначальная публикация: Вестник Европы, 1872).
  18. Об истории вопроса см. Grâce G. Roosevelt, Reading Rousseau in the nuclear âge, Philadelphia, PA, Temple University Press, 1990; Torbjorn t. Knutsen, «Re-reading Rousseau in the post-cold war world», Journal of Peac.e Research, 31,3, Aug. 1994.