Михаил Булгаков: Реальность и тайна

Михаил Булгаков: Реальность и тайна

Адриано Делл’Аста

Публикуем отрывок из эссе Адриано Делл’Аста «Михаил Булгаков: Реальность и тайна», которое вышло в свет в книге «В борьбе за реальность» (Дух і літера, 2012).

Ответственность как пространство проявления инакости

Итак, хранение памяти и его трудность – два важней­ших начала творчества Булгакова и его личного понимания ответственности художника. Эта ответственность никогда не бывает представлена как плод одиночного героического поступка или как результат воздействия всемогущей силы – напротив, это именно ответ другому, присутствие которо­го принципиально важно не только потому, что оно может обусловить потребность в ответе, но и потому, что именно благодаря ему сам ответ может быть дан. Этот аспект особо подчеркивается уже в Записках юного врача – произведе­нии, первые наброски которого относятся к 1919 году, а его главный герой (наделенный глубоко автобиографическими чертами) служит первой иллюстрацией к образу этой от­ветственности, которую человек (будь то реальный врач и писатель или врач – герой художественного вымысла) при­зван взять на себя по отношению к реальности.

В Записках Булгаков постоянно подчёркивает неопыт­ность и незрелость юного врача7. В свете опыта, который должен был приобрести Булгаков-врач на фронте, эта на­стойчивость представляется явно преувеличенной. Она могла бы даже показаться бравированием ложной скром­ностью, если бы не служила именно художественным сред­ством, призванным подчеркнуть, до какой степени успехи, действительно достигнутые юным врачом, зависят не от его способностей или достоинств, а находятся во власти чего-то другого, что властно вмешивается в его жизнь в соответствии с требованиями реальности, которых юный врач даже не может вообразить.

В этих рассказах с самого начала возникает тема личной ответственности или, говоря строже, чувства долга. Од­нако, как мы уже говорили, с самого начала очевидно, что взять на себя эту ответственность непросто: она тяжела, и юный врач желает ее избегнуть или иметь возможность переложить на кого-нибудь другого, сбежав из «глуши» и «тьмы египетской», куда он был заброшен, и поддавшись тем самым, кажется, непреодолимо влекущим приманкам цивилизации (электрический свет и городская жизнь про­тив тьмы и одиночества вьюги), а победить этот соблазн можно лишь с боем добыв чувство реальности, перестав думать, что «вьюга воет только в романах»8, и въявь услы­хав, как «в трубах завыло». Значит, первым шагом к приня­тию какой-либо ответственности или к обретению чувства реальности можно считать понимание того, что в приня­тии личных обязательств нет ничего романтического. Это не род героического поступка, который совершается в пол­ном безразличии к реальным условиям действия, – более того, такое безразличие сделало бы это действие безответ­ственным. Разница здесь такая же, как между героизмом и подвигом9: между поступком, совершаемым для самого себя, без необходимости отвечать за него перед кем-либо и потому безответственным, и поступком, совершаемым для другого, как послушание, в ответ на требования реально­сти. В этом смысле практика юного врача с самого начала представлена как обучение реальности и как подражатель­ное упражнение, в котором человек стремится уподобить­ся в своих действиях тому, кто считается специалистом именно из-за того, что он обучал действовать в реальности: «Я взял нож, стараясь подражать (раз в жизни в универси­тете я видел ампутацию) кому-то»10. Конечно, соблазн бег­ства остается и после этой школы, становясь оттого даже коварнее, но это всё то же бегство от реальности: теперь юный врач способен решиться оперировать, но не для того, чтобы реально действовать и реально сберечь жизнь, а для того, чтобы сохранить свой положительный образ: «»Пусть умрет в палате, когда я окончу операцию…» […] «Еще, ещё немножко… не умирай, – вдохновенно думал я, – потер­пи до палаты, дай мне выскочить благополучно из этого ужасного случая моей жизни»»11. Этот соблазн настолько огромен, что доходит до полной потери чувства реального: становится даже не понятно, кто на самом деле находится в смертельной опасности и, в предельной степени слепоты и перевернутости реального, больным кажется врач. Но затем эта спутанность чудесным образом исчезает, рас­крывая основополагающую особенность ответственности в булгаковском понимании: настоящая ответственность всегда сопровождается чудесным вмешательством извне, выраженным в совершении ряда поступков под действи­ем странного «вдохновения», «неизвестной силы», которая даже голос врача делает сиплым, как будто это действи­тельно чужой голос.

Настоящая ответственность находится именно на этом уровне – там, где человек действует не для того, чтобы ут­вердить собственный образ, а для того, чтобы отвечать за реальное, и отвечать за него перед кем-то, кого мы не спо­собны познать с нашими ложными представлениями и с нашим разумом, поскольку он, будучи так близко, что мо­жет побуждать нас к действию, остается, тем не менее, нам неизвестным. Мы ещё вернёмся к этой инакости, но стоит ещё раз подчеркнуть тот факт, что настоящая ответствен­ность – это прежде всего отношения с чем-то мистическим; она настолько глубоко связана с тайной, что даже когда она уже принята, остается по-прежнему непонятным, что же следует делать12. Всё, с чем сталкивается человек, – как осо­бенно настойчиво подчёркивает Булгаков – превышает его «ожидания»13, «абсолютно непонятно», так что он может действовать только «наобум», «механически и бестолково», «бессмысленно»14, «ничего не зная»15, и даже когда в резуль­тате его успешной деятельности неблагоприятные обстоя­тельства одолены, он вынужден заключить: «Нет. Никогда, даже засыпая, не буду горделиво бормотать о том, что меня ничем не удивишь. Нет. И год прошел, пройдет другой год и будет столь же богат сюрпризами, как и первый»16. Сле­довательно, быть ответственным для булгаковского юного врача – не вопрос героизма или достоинства, и он не связан с установлением контроля над реальностью; скорее, ответ­ственность – это его готовность принимать действующую в самом себе чужую таинственную деятельность, которая возвращает ему реальность не как власть и контроль над нею, а как растерянность перед её лицом. Именно в этом смысле, как нам кажется, следует интерпретировать два следующих факта: прежде всего, тот факт, что символы реальности (часы, лампа с зелёным абажуром и т. д.) не­изменно появляются всякий раз, когда ответственность принимается реально и приводит к реальным действиям17; а также тот факт, что новое обретение покоя (дома), харак­теризующее это восстановление реальности, никогда не от­меняет – и даже напротив, подчёркивает – «загадочную и трудную»18 сторону реальности.

Значит, существует некая неизвестная сила, заставля­ющая действовать не для самого себя, не ради успеха, не надеясь на собственные способности, но слушаясь побуж­дения извне и отвечая на него, в соответствии с тем прин­ципом синергии, который именно так характеризует чудо в христианской традиции. В этой традиции чудо всегда оказывается не просто вмешательством абсолютно поту­сторонней силы, но расположенностью человека сделаться орудием Божьей воли. А делаясь орудием, человек не мо­жет не признать, что вмешательство другого имеет решаю­щее значение, что вне зависимости от результата действий самого человека гордость здесь не уместна ни в каком виде и что разумно и обоснованно лишь смиренное признание вмешательства другого, которое застает нас врасплох и ко­торое своей таинственностью учит нас тому, что сама ткань реальности – тайна. Итак, действия врача носят именно та­кой характер; мы уже касались этого, и теперь стоит под­робнее рассмотреть этот вопрос, после символа неизвест­ной силы обратимся ко второму используемому Булгако­вым для выражения этой идеи символу – символу Книги и того, что книга означает, т. е. культуры.

Книга: культура и реальность

Брошенный в своем одиночестве, перед лицом трудных испытаний, чувствуя свое бессилие, юный врач находит помощь и поддержку в медицинских книгах – одном из начал его истории, основ его мира, отчизны, его родного дома, память о котором он хочет сберечь. Книга в некото­ром смысле неотделима от дома и от всего того, что прида­ет ему ценность «потерянного рая»19. Значит, неслучаен тот факт, что зайдя в свой кабинет перед сложной операцией с тем, чтобы набраться сил, врач обращается именно к книге и к лампе вместе20. Это обращение периодически повторя­ется в те редкие моменты тишины и покоя, когда он может на миг отвлечься от испытаний и мучений кончающегося мира (и это не только больные, но, естественно, и старый мир, искаженный войной и революцией), который только он, врач, может спасти21. И именно соприкосновение с кни­гой, в спокойствии дома, дарует отдых и передышку юному врачу, отнюдь не уверенному в своей способности отвечать требованиям спасения старого мира22. И именно благодаря этой признанной силе книги юный врач принимает на себя эту ответственность23. Книга – это помощь, к которой он обращается постоянно24; именно она помогает увереннее отличать реальность от приходящих порой снов и фанта­зий: «мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилось во вчерашнем сне в деревне Граби­ловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мыш­цы?»25. Но ещё важнее, что книга – это то, что обрывает все ненужные рассуждения, всякий порождаемый сомнением ненужный словесный поток: «Наконец, поток мой иссяк, и застенчивым движением я вынул из кармана справочник в красном переплете с золотыми буквами. Верный друг мой, с которым я не расставался на первых шагах моего трудно­го пути»26. Достоинства книги столь велики и неоспоримы, что юный врач не может не считать самоё книгу чем-то свя­щенным, к чему он обращается почти в молитве: «Минут пять спустя я, надевая брюки, не сводил молящих глаз с бо­жественных книг оперативной хирургии»27.

Чтобы лучше понять значение книги как символа инакости, как символа вторжения и таинственного, но при этом реальнейшего и конкретного присутствия другого в жизни человека, стоит вкратце рассмотреть значение кни­ги в русской культуре в целом, – в культуре, которая не­случайно получила название литературоцентрической28. Между прочим, это позволит нам увидеть, как у Булгакова со всей ясностью вновь обнаруживается совершенно тра­диционное представление, согласно которому в книге нет ничего интеллектуального и она не полагается ни как тол­кователь или рупор реальности, ни тем более как субститут реальности. Но будем продвигаться постепенно.

Особое значение книги в русской традиции – факт неоспоримый, настолько неоспоримый, широкий и рас­пространенный, что когда говорится о «славянском пра­вославном сообществе, занимающем различные земли», говорится, по сути, о реалии, которая «характеризуется использованием единого корпуса церковных книг»29. Эта мысль становится ещё бесспорнее с учетом того, что «про­цесс приобщения к христианской вере и процесс обучения грамоте шли рука об руку. Отсюда особая авторитетность, даже святость книги на Руси и невозможность посвящать книгу каким-то второстепенным вещам, скажем, чисто светским, развлекательным целям. Книга у нас – Учитель жизни»30. Это значение настолько абсолютно, что некото­рые критики даже говорили о «порой преувеличивавшем­ся значении духовных книг»31 и подчеркивали, что по это­му поводу уместно было бы вспомнить, что «Отцы Церкви отчетливо различали два источника веры: Писания и «та­инства Церкви, которых Писания нам не открывают»»32. Это наблюдение совершенно справедливо, в особенности с учетом отклонений определенного ритуалистского тол­кования Писания; но помимо этого, оно полезно нам по­стольку, поскольку возвращает нас к первоначальному характеру древнерусской литературы и к ее культу книги. Так, одна из главных черт этой литературы, т. н. «исто­ризм», проявляется в том, что «новые произведения лите­ратуры Древней Руси всегда прикреплены к конкретному историческому событию, к конкретному историческому лицу. […] Но нет новых произведений на явно вымышлен­ные сюжеты. Вымысел, со средневековой точки зрения, равен лжи, а любая ложь недопустима»33. В этом контексте литература, книга была по сути своей документом, доку­ментом реальности, свидетельством истины. Она не толь­ко не могла заменить собой реальность, но не могла даже возвыситься до положения толкователя реальности, по­скольку в число ее задач входило именно «ограждать и со­хранять то, что почиталось за правду, от омывающего мо­ря фантазии»34. Эта охранительная деятельность, в свою очередь, никогда не была следствием решения отдельных литераторов, она была плодом того глубоко церковного принципа соборности35, который лежал в основе древней русской литературы; и если целью литературы было «под­креплять своим частным свидетельством истину Святого Писания», было все-таки очевидно, что она выполняла эту задачу «не своими силами, а с помощью Иисуса Хри­ста, который был и остаётся первым и главным Свидетелем»36.

Но в анализе значения книги в древнерусской традиции можно пойти еще дальше: книга не только не может заме­нить собой или интерпретировать реальность, поскольку она должна быть прежде всего свидетельством реальности (и свидетельством, заметим, церковным), но и более того – она не может заменить собой реальность, поскольку сама реальность понимается как тайна, т. е. таким образом, что любые попытки интерпретировать ее в принципе исключе­ны. Андрей Синявский пишет по этому поводу: «Если по­пытаться предельно коротко передать, как выглядела древ­нерусская литература в своих самых определяющих вкусах и устремлениях, то можно прийти к следующей формуле: репортаж о чуде. Это, несколько странное на наш слух со­четание (репортаж и чудо) отвечает и религиозным коор­динатам Древней Руси, ее интересу к сверхъестественно­му и принятой форме документа о чем-то, действительно, очень важном и подчас необыкновенном»37. Книга, таким образом, имеет в этой традиции абсолютную ценность именно потому, что она обязана оставлять пространство для другого, для чуда, свидетелем которого она является и о котором она свидетельствует именно с сохранением его таинственности и с уверенностью в том, что первый и са­мый главный свидетель – это Тот Другой, Который открыл­ся во Христе и стал самым реальным и конкретным обра­зом ближе человеку, чем сам человек, сохранив при этом Свою собственную тайну.

Именно в этом направлении, как мне кажется, следу­ет двигаться в толковании значения книги у Булгакова; и движение в этом направлении приводит к исключению ка­ких-либо отклонений – и научных, и гностических, и про­тестантских. Верно, что юный врач постоянно обращается к книге в поисках силы и руководства, но верно и то, что это обращение никогда не приводит к овладению, к несомненному и окончательному знанию, которое рациональ­но и научно свело бы на нет тайну реальности и не оста­вило бы места инакости, мерцающей в юном враче в виде чужого голоса, неизвестного и неуправляемого, и служит неоспоримым доказательством его бессилия и неадекват­ности ситуации. Действуя, врач сохраняет понимание того, что конечным хозяином и творцом этой деятельности и ее счастливого исхода является не он. Точно так же, обраща­ясь к книге, в которой он нуждается и которую считает не­обходимой, он, тем не менее, отдает себе отчет в том, что книга, при всей ее силе, не дает ему безграничного контро­ля, а напротив, вынуждает признать ограниченность своих возможностей38.

Чем больше сам почитатель книги осознает ее ценность и богатство, тем глубже он осознает, что в конце концов она недостаточна: «И перед глазами у меня замелькали страни­цы Додерляйна. Страницы, страницы… а на них рисунки. А теперь только и всплывает из всего прочитанного одна фраза: …Поперечное положение есть абсолютно неблаго­приятное положение. Что правда, то правда. Абсолютно не­благоприятное как для самой женщины, так и для врача, шесть месяцев тому назад окончившего университет»39. Но недостаточность связана не только с ограниченностью лич­ных возможностей и опыта врача, она кроется в самих ве­щах, в самой книге, когда та берется отдельно и абсолюти­зируется. Она коренится так глубоко, что чувство бессилия остается даже после того, как врач предпринимает попыт­ку закрепить старые знания: «Довольно! Чтение принесло свои плоды: в голове у меня все спуталось окончательно, и я мгновенно убедился, что я не понимаю ничего, и пре­жде всего, какой, собственно, поворот я буду делать: ком­бинированный, некомбинированный, прямой, непрямой!.. Я швырнул Додерляйна и побежал обратно в больницу»40. И не может быть простым совпадением тот факт, что это решение принимается в атмосфере, созданной обращением к часам, одному из символов реальности, – обращением, усиленным педантичным разбором того, что такое время и его беспощадный бег, который мы бессильны остановить. Именно при столкновении с реальностью выясняется, что книга неспособна дать неограниченную силу.

Избавленная от магической силы науки и знания, кни­га тем самым избавляется и от притязаний на способность представлять собой субститут реальности: «Ни на какой рисунок не походила моя рана»41, – вынужден с горечью за­метить юный врач так же, как в другой момент он вынуж­ден признать, что внутри реальности и благодаря ей пони­маешь, что существуют вещи, которым не может научить ни одна книга: «Из отрывочных слов [акушерки-ассистент­ки], неоконченных фраз, мимоходом брошенных намеков я узнал то самое необходимое, чего не бывает ни в каких книгах»42.

Значит, реальность – это нечто неисчерпаемое и по­стоянное, всегда оспаривающее притязания книги на аб­солютность. Однако контекст последней цитаты подска­зывает нам еще один элемент оппозиции относительно этих притязаний: постоянство реальности открывается молодому человеку благодаря тому, что ему сообщает его ассистентка; это контакт с конкретным опытом другого, т. е. с подрывающим возможные притязания книги опытом реальности, имеющимся у другого существа. В этом смыс­ле неслучайно, что почет, окружающий таинственного вра­ча – предшественника главного героя Записок, – связан не только с тем простым фактом, что он собрал великолепную библиотеку медицинской литературы. Да, Леопольд Лео­польдович собрал эти книги, но собрав их, он прежде всего действовал в реальности и учил этому других – которые в свою очередь, учат юного врача и составляют с ним своего рода общность43. И существенно важно, что эта общность, складывающаяся из таких предельно человеческих вещей, как совместное питьё44, основана на одинаковом чувстве ответственности, в которой опыт реального и его охране­ния становится общим делом45.

Именно таков этот опыт юного врача, этот опыт верно­сти дому – то есть реальности и истории, приведшим его к выбору этой профессии и к настоящему принятию ответ­ственности. Как мы, однако, увидели, эта ответственность – не совершаемое в героическом одиночестве дело. Главная особенность ответственности юного врача заключается в признании того, что его истинный направитель, его истин­ная сила, его истинный дом с зелёным абажуром, часами, изразцовой печкой, «Саардамским Плотником» – это не­что, что не принадлежит ему и, даже будучи для него опре­деляющим, постоянно его удивляет, словно незнакомец. В этом смысле, книга – часть родины, но родины, которой он не обладает и от которой даже силу он получить не может: это его родина в том смысле, что она определяет его, но при этом сама она им не определяется и ему не принадлежит. Она не может дать ему никакого владения и никакой силы; она лишь может быть хранимой, оберегаемой и передавае­мой им в его ответственных действиях, позволяющих ему создавать и реализовывать свою человечность. Пока что это ещё возможно – или, по крайней мере, представлено как возможное в художественном вымысле, повествующем о юном враче и о его способности принять на себя ответ­ственность перед лицом реальности, которая в опасности, но всё ещё близка и столь живо памятна ему, что эта задача не становится невыполнимой.

Полный текст эссе читайте в книге Адриано Делл’Аста «В борьбе за реальность».