Дирижер Роман Кофман выпустил новую книгу «Пасторальная симфония, или как я жил при немцах»

Роману Кофману — знаменитому украинскому дирижеру, давнему другу и автору нашей газеты (несколько лет назад «Столичные новости» прямо из-под авторского пера — а пишет Роман Исаакович по-старомодному, ручкой — публиковали главы его «Книги небытия») — исполнилось 75 лет. Помпезных торжеств по этому поводу юбиляр не устраивал, зато организовал в Киеве великолепный фестиваль «Неделя высокой классики», где в течение двух недель выступали звезды академической музыки изо всех уголков Европы, а также из Америки и России. Среди них, кстати, было немало наших бывших соотечественников, чьи таланты по заслугам оценили за пределами родины — в Англии, Германии, США. Сам Роман Кофман в начале 2000-х тоже оказался в Бонне, где возглавил местный симфонический оркестр. Связей с Украиной он, правда, не прерывал — продолжал курировать созданный им Киевский камерный оркестр, не закрыл свой класс на кафедре дирижирования в Национальной музыкальной академии. А затем, отказавшись от продления контракта, вернулся в Киев, где теперь снова радует наших меломанов своими филармоническими циклами и, как выяснилось, не перестает писать книги. Накануне юбилея издательство «Дух і літера» выпустило очередной томик художественно-автобиографической прозы прославленного музыканта. В него вошло две повести — давшая название сборнику «Пасторальная симфония, или Как я жил при немцах» и «Поправка Эйнштейна». Можно долго и сладостно рассуждать о композиции этих произведений, построенных по законам музыкальной гармонии и контрапункта, о приметливости автора, подмечающего ароматные детали жизни и зорко всматривающегося в мотивы человеческих поступков, поражаться его удивительному умению коротко и афористично говорить о сущностном, но, пожалуй, важнее отметить, что сама интонация повествования определяется двумя принципиальными чертами характера самого Романа Кофмана — чувством собственного достоинства и самоиронией. Так говорят и мыслят подлинно свободные люди. Так что чтение этой прозы — не просто увлекательное, но и поучительное занятие. Убедиться в этом вы можете сами, познакомившись с фрагментами книги, которые мы публикуем с любезного разрешения автора.

Немного о политике

Благословенный край! Грозы прекращаются, будто по команде неведомого церемониймейстера — мгновенно и радостно, и тут же яростное солнце ощупывает цепкими прохладными щупальцами землю — от горизонта до горизонта; и благодарная земля, вздохнув, тянется ему навстречу. Грозы будто бы и не было, лишь Рейн необычно шумлив и тороплив, словно спешит сбросить лишние воды в далекое, невидимое с самого высокого холма море.

Иду вдоль липовой аллеи. На душе беззаботно: в сегодняшнем концерте я — слушатель. Излучая скромность, усядусь где-нибудь на балконе; в публике, однако, это не останется незамеченным. Дамы в партере будут подталкивать своих мужей, кивая на балкон. Я буду слушать концерт расслабленно и благосклонно, так же благосклонно поприветствую дирижера, он будет хвалить мой оркестр, и вечер будет долгим и замечательным.

— Добрый вечер, господин генеральмузикдиректор! — обгоняя меня, притормозила велосипед красивая, ослепительно седая и если не молодая, то все еще не пожилая женщина. Она — глава социал-демократической фракции в городском совете. — Вы, конечно, тоже в концерт? Прекрасно! Вы знаете, я сегодня очень волнуюсь…

— Вы волнуетесь? Но почему?

— Ну как же, ведь первый валторнист заболел, и его заменил господин Гревелье всего лишь с одной репетиции! Ужасно, ужасно… — вздохнула социал-демократическая функционерша, она же — замечательная красавица, и покатила дальше на велосипеде в своем черном вечернем платье.

Благословенный край! Край, где политик: а) вечером отправляется в симфонический концерт; б) едет на велосипеде; в) знает, что существует такой музыкальный инструмент «валторна»; г) осведомлен о том, что валторнист перед концертом заболел, и — самое главное — д) его это волнует.

Трижды благословенный край!

Михаил Сергеевич

— Вы тоже там натерпелись? — спросил Горбачев и, положив мягкие пальцы на мою кисть, участливо заглянул мне в глаза. Во взгляде его темных — или показавшихся мне темными из-за игры света и тени на уставленной столами террасе, — несколько отстраненных глаз я прочитал оттенок сочувствия, который присущ людям, привыкшим общаться с большим скоплением народа, отчего всякие проявления чувств, адресованные только одному человеку, кажутся неумелыми: либо невнятными, либо, напротив, чрезмерными.

Вопрос мне показался неясным: где «там», почему «натерпелся» и, главное, почему «тоже»? Но я на всякий случай кивнул скорее утвердительно, нежели неопределенно: мысль о том, что любой другой ответ означал бы, что Горбачев имеет обо мне неточное представление, что, естественно, придаст ситуации неловкость, — эта мысль была для меня недопустимой. Рядом со мной, почти полностью обернув в мою сторону торс, более полный, чем ожидалось, сидел человек, изменивший карту мира. Таких людей на земле совсем чуть-чуть, и взглянуть на них даже с дальнего расстояния почитают удачей… Горбачев продолжает держать меня за руку, и я задаю вопрос, который вряд ли войдет в анналы дипломатического искусства:

— А как вы, Михаил Сергеевич? Как настроение?

Первый президент Советского Союза, понизив голос, отчего его певучий баритон приобретает еще большую бархатистость, доверительно произносит:

— Вы знаете, беспокойно как-то. У нас там черт знает что творится!

Он отодвигает в сторону рюмку с коньяком, поднимает указательный палец (этот жест мы помним по телевизионной картинке) и продолжает:

— Но все еще впереди! Вот увидите!

Опять неясно. Что впереди? На что надеется этот немолодой, но еще не потерявший сходство с портретами человек, которого собственный народ, глумясь, отставил в сторону, вместо того чтобы нежить, холить и славословить?

Зато нежит и лелеет его народ германский, и вид у него холеный и не заброшенный, и в глазах — уверенность и назидание, как в те славные времена великого перелома — не того, фальшивого, когда другой генсек, лицо кавказской национальности, согнул страну пополам, изувечив ей спинной мозг, а перелома действительно великого.

Только что закончилась официальная часть, где Горбачев поведал о Международном Зеленом Кресте, в котором он — вдохновитель и глава. Нарядная публика потянулась по зеленой лужайке к зеленым столикам; бургомистр представила меня гостю, и тот, радуясь бывшему соотечественнику, усадил меня рядом с собой, на место переводчика. Переводчик, по виду бывший сотрудник минимум трех разведок, вынужден был уйти за соседний стол, откуда ревниво поглядывал на нас, не забывая при этом потягивать коньяк. Потерпите, товарищ подполковник, или кто вы там по чину, — я не задержусь около вашего шефа. «Подале от царей — будешь целей!» — давно выпавшую из обихода пословицу я усвоил всерьез.

Однако я все еще за столом номер один; Горбачев повествует еще о чем-то, а скорее, ни о чем, обращаясь уже как бы не ко мне, а к воображаемым массам. Я смотрю в гладковыбритое лицо, миловидное, совсем не государственное лицо и в который раз пытаюсь и не могу понять, как этот странный человек, внушительно, как всегда, вещающий о чем-то неясном для себя самого, сумел сделать фантастический подарок человечеству, развалив глиняное пугало с ядерной бомбой, а заодно и сделанную из его ребра сожительницу ГДР — страну невиданного спорта, дешевого ширпотреба и всенародного стукачества.

Не знаю, опомнится ли Россия, но в историю Германии вы, Михаил Сергеевич, уже вписаны — рядом с ее пророками и поводырями.

Кто нас ссорит

Если честно, то русские с немцами не ссорились. Ни во Вторую мировую, ни в Первую. И французы не ссорились — ни с немцами, ни (когда-то) с русскими. И японцы с китайцами не ссорились и с русскими — тем более. Испанцы не ссорились с голландцами, американцы — с вьетнамцами и русские — с афганцами. Во всех случаях ссорились один-два, ну, может, человек по пять с каждой стороны. Причины на третий день забывались, но злоба росла. И, согласитесь, было бы честно выйти один на один, два на два, пять на пять — на пистолетах, шпагах, на кулаках, при честных секундантах… Скажем, вышли бы два бандита, Джугашвили и Шикльгрубер, на нейтральную полянку, где-нибудь у Женевского озера, и в полчаса решили бы свои проблемы. Но ведь не так происходит.

А происходит вот что: верховные маньяки как взмахнут рукавом, да как крикнут волшебные слова (для них, для волшебных, у Шикльгрубера всегда найдется свой Жданов, а у Джугашвили — свой Геббельс)! И вот уже неисчислимые стада молодых и всяких мужчин идут умирать, а Иван из-под Тюмени уже знает доподлинно, что Иоганн из Дортмунда — его личный непрощаемый враг, что им двоим на земле места нет, и один из них обязан умереть, а то и оба.

А главные — те, кто поссорились, — укрылись за каменными стенами и зыркают из узких бойниц острым ястребиным глазом, подсчитывая, сколько убито, сколько еще осталось.

Что все это означает? А то, что и я, и вы, и все человечество безнадежно застряло в низшей стадии развития — в отличие от растений и животных: у них-то инстинкт самосохранения вмонтирован изначально. И поскольку люди ничему не учатся, а бьются той же головой о ту же стену, стало быть, низшая стадия развития — она же и высшая. Дальше — то, что раньше.

Это означает нечто большее: если земля и люди на земле — первый эксперимент Бога, то — не будем кривить душой — опыт провален.

Впрочем, не все так уныло в человеческой популяции. С годами меняется эстетика ритуалов. К примеру, боевые танцы первобытных времен эволюционировали в военные парады на главных площадях племенных стойбищ. Воины теперь не гремят черепами врагов: убийство перестало быть штучной ручной работой и давно превратилось в массовую мужскую забаву.

А орудия убийства — главное, над чем колдуют самые умные люди в очках, — ах, как они изменились!

Я стою на киевском асфальте, который дрожит от ползущих в строгом порядке железных убивалок. Передо мной — худощавый мужчина в нарядном светлом костюме, на плечах у него — дочка, на дочке по случаю праздника — огромный бант. Он настолько велик, этот розовый бант, что кажется, будто не его нацепили на девочку, а, наоборот, девочку подвесили к банту. К тому же он мешает ей рассматривать лица погонщиков этих изрыгающих черный дым чудовищ. Мужчина что-то поясняет дочке, из-за рычания убивалок я текст не слышу, но, думаю, он такой: «Вот эта штука, доченька, может убить пятьсот человек; эта, к сожалению, только пару десятков, а вот этой, если повезет, можно убить и тысяч десять! Помаши дяде ручкой!»

А перед тем, как поползли убивалки, прошли шеренгами физически созревшие молодые люди, которых вожди племени выращивают на убой. Набедренные повязки вышли из моды, но боевая раскраска осталась — как памятка матерям: эти, в зеленом, умрут в поле, те, что в синем, — в небе, а бело-голубые — в море.

С кем собрались воевать доблестные украинские полководцы? С Турцией? С Молдовой? Может, с Россией — тоже красивый вариант! Ах, нет? Тогда незачем с угрюмым видом мастерить этот начищенный до блеска железный хлам!

Угомонимся, отряхнемся и вернемся в свое естественное состояние: наденем набедренные повязки, проденем в ноздри недорогие кольца… А вот и рота барабанщиков появилась! И правильно: какие боевые танцы без барабанов?..

…Нет, все-таки будем, видимо, воевать с Россией: у них одновременно с нашим вон какой парад — и дым погуще, и барабаны погромче…

«Столичные новости» 30.06.2011